Сегодня последние лекции, и на этом, можно сказать, закончатся ваши страдания. Хотя, может, вы уже и не страдаете, я не знаю. Я вам сейчас расскажу одну штуку. Ради этого я в Москве сходила на нидерландский семинар, прочитала у Данилова статью на эту тему и даже попыталась скопировать материалы себе в планшет. Но поскольку я этого не умею, копировал внук, который, по-моему, тоже не очень умеет. Так что придется рассказывать просто словами.
Я сегодня перечитала Данилова, еще раз подумала, и, как обычно, вопросов стало больше, чем ответов. Так что, видимо, будем размышлять вместе. В чем состоит его замечательная идея, как я ее услышала? Данилов рассказывает, что сначала работал в остром отделении. И поскольку он непрерывно смотрел шизофреников, то через некоторое время, года через два, гуляя по улицам, спускаясь в метро, заходя в магазин, он видел вокруг одних сплошных шизофреников. Просто шизофреники шли ему навстречу, разговаривали друг с другом, обращались к нему — и все это воспринималось как «чисто шизофреники». И он даже подумал, что, может быть, стоило бы добавлять нейролептики в водопроводную воду.
Надо сказать, что тут я Данилова очень понимаю. Это правда. Когда я долго работала в одном месте, был такой значительный период в моей жизни: почти два года я просидела в отделении с девяти до трех, шесть дней в неделю, смотрела больных каждый день. Потом еще 12 лет ездила туда два-три раза в неделю и тоже смотрела. Когда смотришь каждый день, то это один, два, три пациента. А когда приезжаешь два-три раза в неделю, можно посмотреть и написать 12 заключений за один день — и это не проблема, потому что это привычная деятельность. Больной очень долго заходит в кабинет, а я уже начинаю писать заключение, потому что нам уже все видно.
Так что я Данилова понимаю: когда глаз наметан, ты начинаешь видеть это везде. И для меня работа в психиатрии только подтвердила мое прежнее мнение, что психбольные — это точно такие же люди, как те, кто ходит по улице, просто нарушенные сильнее, и то не всегда. Например, шизофреник в ремиссии выглядит вполне как обычный человек, функционирует как обычный человек, и практически ничем от «здорового» не отличается. Другое дело, если он в психозе — тогда картина совсем другая. Эпилептики, конечно, отличаются сильнее. А психопаты — это вообще отдельная песня, потому что они сказочно хороши. В общем, идея о том, что в психбольнице лежат люди, очень похожие на тех, кто в психбольнице не лежит, только чуть сильнее нарушенные, у меня со временем сформировалась очень отчетливо. Так что, Данила, я согласна: когда ты натренирован видеть шизофреников, то кругом одни шизофреники.
Потом Данилов соскучился в остром отделении и ушел работать куда-то еще. Этот кусок я слышала не очень хорошо, поэтому не скажу, куда именно. Но там он имел дело с пограничными клиентами. И дальше, куда бы он ни шел, он везде видел исключительно пограничных: ходят люди, и у всех пограничная нестабилизация, это бросается в глаза, и даже непонятно, что с этим делать. А после того, как он покинул большую психиатрию и стал заниматься психотерапией, кругом появились люди с невротически организованной нарциссической акцентуацией. То есть, как вы догадаетесь, везде стали ходить нарциссически организованные люди.
И тогда Данилов задумался. Взял в руки DSM-IV и стал читать, как ее составляли, как организовывали. И прочитал статью человека по фамилии то ли Мастерс, то ли Мастерс, то ли Мастерса — я не уверена. Там говорилось, что для того, чтобы DSM-IV сделать «красиво», захотелось выделить какие-то радикалы, вокруг которых построить классификацию расстройств. И Мастерсом были выделены три радикала: шизоидный, пограничный и нарциссический. И вокруг этих трех радикалов была построена классификация DSM-IV.
И тут у меня каждый раз возникает масса вопросов. Я слабо понимаю, как к этим трем радикалам можно пристроить все психические расстройства, которые мы знаем еще со времен, если я правильно помню, Крепелина. Я, например, своими глазами видела людей с истерическим расстройством. И я не очень понимаю, куда в этой классификации можно «засунуть» истерическое расстройство. Я видела живьем настоящих истерических психопатов с конверсиями, со всякими восхитительными эмоциями, которые они исполняли. Я не знаю, как это может быть классифицировано в DSM и как может быть присвоен шифр для исполнения больничных представлений. Наверное, есть какая-то тайна, которую я не знаю. Но DSM-IV сделана, все ею пользуются, а Данилов продолжал размышлять: почему так получается, что в зависимости от того, на что у него глаз наметан, он гуляет по улицам и видит именно это.
И тогда его осенила, как мне кажется, совершенно гениальная идея: все эти три радикала присутствуют в каждом человеке одновременно. И, соответственно, в разных ситуациях могут проявляться разные радикалы, и мы будем наблюдать ту или другую сторону личности. Дальше у него идет рассуждение, которое отсылает нас к периодизации детского развития. Если мы помним, а кто не помнит — может посмотреть в конспект, Эрик Эриксон говорит, что задачей первого года жизни является формирование базового доверия, создание чувства базовой безопасности и, соответственно, базового недоверия к миру. Исходя из этой периодизации, первым радикалом является шизоидный радикал, связанный с безопасностью.
Если мы наблюдаем человека, который застрял в этом периоде, то это человек, который непрерывно озадачен вопросами безопасности. И решать эти вопросы он может двумя путями. Либо через аутизацию: сидит где-нибудь в уголочке, думает о возвышенном, с людьми не общается, в компьютер смотрит, на улицу не выходит, и даже если ему предложить миллион долларов за решение теоремы, он все равно будет жить так, как живет. И если корреспондент попытается наброситься на него с каким-нибудь дурацким вопросом, он выбежит.
Либо вопросы безопасности решаются «правильным» образом: человек живет в мире, в котором, как ему кажется, отсутствует безопасность, и он непрерывно проецирует свои страхи наружу. И выясняется, что вокруг него одни враги. Враги мечтают причинить ему вред, просыпаются с утра для того, чтобы обдумать, какой именно вред они будут ему причинять. Причем человек в это искренне верит и ни минуты не сомневается. Когда вы спрашиваете: «Неужели так правда бывает?» — он отвечает: «Да, конечно, бывает только так». А когда я говорю: «Не знаю, в моей жизни такого не встречалось, я не видела людей, которые бы не спали, размышляя, как причинить мне вред», — он говорит: «Это вам повезло. Вокруг вас какие-то люди хорошие попались. А вот у меня кругом одни враги». И он искренне верит во все нападки.
И тут становится понятно, почему он получает агрессию в ответ. Потому что люди пришли, сели, еще осмотреться не успели, ничего про безопасность не поняли, даже не поняли, как они себя в этой компании чувствуют, удобно ли на этом стуле сидеть в этом углу. А тут на них как выскочит человек «из голого», как закричит страшным голосом. Люди пугаются. А испуганные люди обычно очень агрессивны.
Дальше, если помнить Эриксона, задача следующего периода детского развития — формирование привязанности. И как мы наблюдаем формирование привязанности? Сначала ребенок остро нуждается в том, чтобы мать все время была у него на глазах. Мать, например, уйдет в туалет — ребенок расположится под дверью, бьется телом в дверь, орет и требует, чтобы мать либо вышла, либо пустила его туда. Поэтому бедная мать даже голову помыть не может, если дома никого нет. Все знают, как это бывает. Причем это исполняют не только дети: это исполняют кошки и собаки, которые точно так же бьются телом в дверь, если ты задумал посидеть в сортире, просовывают лапы под дверь, скребут, ни на какие уговоры не поддаются, потому что желают лицезреть.
Потом через некоторое время ребенок уже может некоторое время не лицезреть мать. Он может отвлечься, заняться своими делами. А потом в какой-то момент обнаруживает, что давно мать не видел, и тогда бежит срочно проверить, не делась ли она куда-то. Прибегает, посмотрел — не делась, и может спокойно отправиться обратно по своим делам, потому что мир устойчив и мать в нем продолжается. Через какое-то время формируется константность объекта, то есть представление о том, что мать, даже если я ее не вижу, никуда не делась, она там есть. Это проверили уже столько раз, что начинают в это верить. Так образуется здоровая привязанность, когда человек способен функционировать самостоятельно. Понятно, что это не в два дня формируется, это длительный процесс, но механизм закладывается именно в возрасте примерно полутора-двух с половиной-трех лет.
Если в этот момент происходили неправильные вещи, например мать надолго исчезала — попадала в больницу, или ребенок попадал в больницу, а советские больницы мы помним: дети лежали без матерей. Сначала это объяснялось санитарией, а во-вторых, больничной стратегией. И лечь в больницу для ребенка было событием, которое могло сильно повлиять на то, как формируется представление о том, что близкие люди никуда не деваются, даже если ты их не видишь.
Или если близкие люди не позволяют ребенку отходить далеко и не дают возможности самому руководить собственной жизнью. Например, кормят его не тогда, когда он захотел есть, а по расписанию или когда мама решила, что пора кормить. «Супчик же лучше свеженький». Мы все помним анекдоты, мой любимый — про кашу из ядовитой: «Мама, я что, заелась?» — «Нет, ты хочешь писать». Этот анекдот прекрасно описывает отношения, в которых формируется патологическая привязанность.
Я в следующий раз расскажу подробнее, что в таких отношениях отсутствуют границы личности: неизвестно, кто чего хочет, кто что чувствует, кто что намеревается, кто что делает, кто за что отвечает — там вообще ничего не известно. Там отсутствуют границы как таковые, и именно поэтому это так чудесно и называется пограничное расстройство. По сути, это расстройство границ. То есть пограничное расстройство возникает при нарушении формирования здоровой привязанности. Когда вместо здоровой привязанности, где можно подойти, а потом уйти, формируется связанность, где неизвестно, где кто и где чья жизнь. И, как вы понимаете, это чудесная почва для всяких зависимых и созависимых отношений.
Я помню, когда впервые пришла с новорожденной старшей дочерью в детскую поликлинику и ждала, пока медсестра ее взвесит, померяет и накапает ей в рот что-то, что надо было накапать. Докторша разговаривала с двумя последовательно зашедшими мамашками. Я была совершенно изумлена и потрясена, потому что мамашки говорили про детей: «у нас лезут зубки», «у нас в попе опрелость» и прочее. И мне стало не по себе: мы как-то слишком близко, да? Я понимаю, что это принято, но мне требовалось приложить усилия, чтобы произнести фразу «у нас что-то». У меня было совершенно отчетливое ощущение, что ребенок — отдельное существо. Я к ней, конечно, прилагалась: я должна была ею заниматься, заботиться, и я это делала. Но то, что она отдельная, было для меня огромной задачей: мне надо было научиться ее понимать, понимать, что она хочет, как это все устроено. А сказать про нее «у нас» у меня не получалось в принципе.
Я научилась так говорить, но исключительно на людях, чтобы про меня не думали, что я какая-то странная. И да, кто-то обращал внимание, когда меня спрашивали: «А как вы кушаете?» — и я отвечала: «Она». «Ой, ну да, она». Хотя вопрос «как вы кушаете» при грудном вскармливании вообще-то вполне серьезный, потому что непонятно, что влезет в нее, что я ем, от чего у нее диатез. Тут, может быть, это и ко мне относится. И когда спрашивают, сколько раз в сутки я ее кормлю, это тоже какое-то темное, сложное место. Культурно вроде правильно говорить «мы», но я этого долго не понимала. Я изумилась этому еще в поликлинике 37 лет тому назад, а потом столкнулась с этим в литературе.
Мне стали рассказывать, я читала психоанализ, и там говорили про «здоровое слияние» в раннем возрасте, что мать как-то телепатически угадывает, что там с ребенком происходит. И я некоторое время размышляла, не являюсь ли я моральным уродом или психологическим уродом, потому что я не умела телепатировать так, как «положено». Другое дело, когда у меня был третий ребенок: я в этом разбиралась прекрасно. Я на него смотрела — и уже многое знала. Во-первых, потому что ребенок третий, а во-вторых, потому что предыдущий ребенок был с маленькой разницей в возрасте, я ничего не успела забыть.
Я понимаю, что вопросов тут много, и что есть разные идеи о том, стоит ли это поддерживать и как именно. Но я вижу и другую сторону: только придешь куда-то, только сядешь, не успеешь даже «здрасте» сказать, а тебе уже говорят, что ты какая-то «конкурирующая». Какая? Мне дальше начинают рассказывать, какая я «шикарная», как я «конкурирую», и что там еще со мной не так. Это претензии ко мне, конечно, логичные: потому что я высокомерная, потому что я не привыкла конкурировать. Я долгое время вообще не понимала, о чем это. Потом в какой-то момент я поняла, что у меня есть какие-то распространенные характеристики, которые у людей, склонных к конкуренции, вызывают нестерпимое желание указать мне на это. И я очень успокоилась, мне стало легче жить. Я поняла, что, наверное, это только с ними так нехорошо, а в остальном, наверное, лучше. Потому что я точно знаю, что помимо конкуренции и высокомерия во мне есть много разного другого.
И тогда это про что? Это про имеющийся нарциссический радикал, который всплывает на поверхность особенно ярко в каких-то идеях или ситуациях. Народ, очень склонный к конкуренции и очень склонный все время выяснять свое место в мировом рейтинге, например в мировом психологическом рейтинге, склонен обвинять меня в конкуренции и высокомерии. Я на это не отвлекаюсь и не отказываюсь от себя. Это на самом деле хорошо понятно, потому что я девушка самоуверенная, это правда. И знаю я достаточно много. И, в общем, не сижу в углу: если я на группе, я не сижу молча. Я живу, высказываюсь, руками размахиваю, к людям обращаюсь. И это довольно часто травмирует людей, которые сами хотели бы так же, но им для этого чего-то не хватает.
Однажды на советской конференции я была совершенно убита историей. Сначала я сделала доклад, большой доклад для всех про диагностику. Потом был другой доклад, и я там очень живо участвовала в дискуссии, потому что были спорные для меня места, поэтому я много говорила. А потом была процесс-группа. И на процесс-группу я пошла к ведущему, которого я в работе ни разу не видела.
И вот на этой группе девушка, которую я до этого никогда в жизни не видела и вообще не знала о ее существовании, без бэджика, так что я даже не знала, как к ней обратиться, начинает плакать и рассказывает мне, какая я конкурентная и высокомерная. Как много я говорю, как много места я занимаю. Она говорит, что во время обсуждения доклада по созависимости она ничего не могла сказать, потому что не могла формулировать свои мысли, но была необыкновенно оскорблена тем, что я с такой легкостью говорю. Она плакала настоящими слезами от того, что я такая конкурентная и высокомерная. Потом заплакала сидящая с ней рядом подруга — тоже настоящими слезами. Это совершенно правдивая история. Они, видимо, вместе в перерыве обсуждали мою «конкурентность» и «высокомерие» и обе были этим очень травмированы.
А вы тут сидите совершенно не оскорбленные по одной простой причине: вы модератор, вы сюда пришли с первоначальной установкой, что я вам что-то буду рассказывать. То есть с готовностью к естественной иерархии: вы пришли с готовностью, что я должна знать больше, поэтому я буду рассказывать, а вы будете слушать и задавать вопросы. Поэтому то, что я много говорю, не делает меня высокомерной и не выглядит для вас как то, что я с вами конкурирую.
На конференции ведь тоже понятно: один докладчик докладывает, есть расписание, заявлена тема. Это была небольшая конференция, на которой все доклады делались в одной большой аудитории. И у меня был не доклад, у меня была лекция: я читала лекцию, заранее заявленную. То есть это не было так, что «кто решает говорить» — было заранее понятно, что я буду говорить.
И это история о чем? Это история о том, когда проблема не была решена в соответствующем возрасте, когда не была сформирована адекватная самооценка. Потому что в самооценке важно не то, высокая она или низкая, а то, насколько она адекватна, насколько она соответствует реальным достижениям. Если она соответствует реально высоким достижениям и она высокая и реалистичная — это хорошо. Если она соответствует реально низким достижениям и реалистично низкая — это тоже хорошо. Такое бывает: реалистично низкая самооценка — «это я не умею, это я не умею, это я не умею».
Но мы как психотерапевты понимаем: если мы имеем дело с человеком с реалистично низкой самооценкой, это часто означает, что у него вся самооценка сформирована в тех областях, где у него не было достижений. А области высоких достижений у него не генерируют самооценку, они исключены из зоны самооценки. Это не расщепление. Это просто важно понимать, что такое самооценка: самооценка — это интериоризованные оценки окружающих людей.
В нарциссический период, примерно в период 6 лет, у детей начинает формироваться самооценка. До этого дети «все хорошие», если только им с самого начала упорно не рассказывают, что они «не такие». Вообще все дети рождаются, как Верна Борисовна говорит, в состоянии «окей»: «я окей, ты окей». Потом по мере роста, в зависимости от того, в какой семье ребенок растет, его либо подтверждают в том, что он в порядке и что с ним все хорошо, либо ему настолько же сообщают, что это неправда и он «не окей».
Высокочувствительный возраст для формирования самооценки — это период 5–7 лет, когда дети ориентированы на освоение и достижение. Это возраст освоения и достижения. А освоение и достижение всегда оцениваются. Приходит к вам ребенок и говорит: «Смотри, я умею ботинки завязывать». И вы ему говорите: «Ух ты, как аккуратно! Ты смотри, как ты бантик завязал. Шнурки такие тонкие, это же трудно так ровненько завязать. У тебя пальчики маленькие — смотри, как хорошо получилось». Или он пришел к вам с завязанными ботинками, а вы ему: «Господи, да скоро ты обуешься? Сколько можно тебя ждать? Что же у тебя руки такие кривые, ты посмотри, как ты ботинки завязал». Бывает? Бывает.
И когда в этом периоде не формируется адекватная способность оценивать себя за счет оценок других, начинаются сложности. Если другие дают только позитивные оценки, только «хопцы» и только восхищаются, то в полтора года это нормально, потому что полтора года — это не про достижения, а про то, что он любимый и самый лучший на свете. А когда в пять лет что бы он ни сделал — «это прекрасно», это уже нездорово, потому что в этом возрасте должны формироваться оценки за достижения.
Почему иногда говорят, что это «отцовский период»? Потому что есть идея, что мать должна безусловно любить, а отец должен любить «за заслуги». Я полагаю, что и мать, и отец должны любить ребенка безусловно, просто потому что он у них есть: «вот наш замечательный, любимый». А оценивать его достижения должны оба родителя адекватно. Хорошо сделал — молодец, круто. Стараешься — замечательно. Старайся, сделаешь — будет вообще отлично.

